Главная
Издатель
Редакционный совет
Общественный совет
Редакция
О газете
Новости
О нас пишут
Свежий номер
Материалы номера
Архив номеров
Авторы
Лауреаты
Портреты поэтов
TV "Поэтоград"
Книжная серия
Гостевая книга
Контакты
Магазин

Материалы номера № 46 (354), 2018 г.



АЛЕКСАНДР БАЛТИН
ЭССЕ О ПОЭТАХ



Александр Балтин — поэт, прозаик, эссеист. Родился в 1967 году в Москве. Впервые опубликовался как поэт в 1996 году в журнале "Литературное обозрение", как прозаик — в 2007 году в журнале "Florida" (США). Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг (включая Собрание сочинений в 5 томах) и свыше 2000 публикаций в более чем 100 изданиях России, Украины, Беларуси, Казахстана, Молдовы, Италии, Польши, Болгарии, Словакии, Чехии, Германии, Израиля, Эстонии, Ирана, Канады, США. Дважды лауреат международного поэтического конкурса "Пушкинская лира" (США). Лауреат золотой медали творческого клуба "EvilArt". Отмечен наградою Санкт-Петербургского общества Мартина Лютера. Награжден юбилейной медалью портала "Парнас". Номинант премии "Паруса мечты" (Хорватия). Государственный стипендиат Союза писателей Москвы. Почетный сотрудник Финансовой Академии при Правительстве РФ. Стихи переведены на итальянский и польский языки. В 2013 году вышла книга "Вокруг Александра Балтина", посвященная творчеству писателя. Постоянный автор "Поэтограда".



ВЕЛИКОЛЕПНАЯ ДУША ГЕННАДИЯ ШПАЛИКОВА

Тема смерти — универсальный показатель поэтического дарования, и зафиксированное с хрустальной четкостью вечно гнетущее желание прорасти травой вводит Шпаликова в число фигур, чье творчество естественно, без изысков составителя, ложится в глобальную поэтическую антологию.
Совершенную.
Не изданную.
Вечно гнетущее желание травой хотя бы сохраниться, помноженное на талант, определяет человека как поэта большого дарования.
О! гораздо больше травы и выше травы — и сохраняется не только имя.
Плюс — Шпаликов виртуозно обосновал поэтическое кредо — всего в двух воздушных строчках:

Стихи — это с неба,
Я перевожу.

Точность и тонкость.
Необыкновенная графическая красота.
Мышцы мысли не ощущаются, но они атлетически тверды.
И — широко разворачивается поэтическая панорама Шпаликова: детали сверкают, выпукло переливаясь, музыка звучит, она щемяще-грустна, как легкое похмелье.
Богатая поэтическая плазма перекликается со звездами… одна из которых и приняла нежную, великолепную душу Шпаликова.



ПРАВДА И ВЕКТОР ВАЛЕРИЯ ПРОКОШИНА

Искры снегов, синие, лепные, белые ленты снега, — что был до нас, до тебя конкретного, и будет всегда — после, через века, когда и дома уже не будет, в котором не вспомнить, кто жил:

Кто жил в этом доме?
…Не знаю, не помню.
Меня еще не было,
Были снега,
И ветер гулял по остывшему полю,
И лошадь к деревне несла седока.

В доме всегда тесно — от вещей и теней; из дома всегда хочется вырваться — на простор, к свету, к читателю:

Кто жил в этом доме?
…Где тихо и тесно
От старых вещей
И от новых гвоздей,
Где сад за окном желтизною протеста
Шумит в ожидании долгих дождей.

Лентами вьются стихи Прокошина, чью жизнь вряд ли можно назвать легкой и праздничной; но ленты, гирлянды, световые сгустки его стихов — часто именно таковы, хотя не всегда, разумеется:

Это все уходящее
Ни на час, ни на год,
Даже женщина спящая,
Приоткрывшая рот.
Лишь вчера обвинившая
За стихи, за грехи,
Через вечность простившая
Где-нибудь у реки.

…и вечность, возникающая в стихе, будто предчувствие раннего ухода, тяжелой болезни; и жажда прощения, вшифрованная в текст, больше иной, крепче разъедает сознанье.
Стихи Прокошина кинематографичны: строфа, что кадр:

Полдень. Вкус цветов и мака.
Листьев траурная тишь.
На могиле Пастернака
Одинокая сидишь.

И вместе калейдоскопично-пестры; это очень цветная поэзия, хотя, кажется, зимние тона — белый, синий, серый — превалируют, точно холод смерти врывается в реальность поэта змеящейся поземкой, точно…
Сложно сказать, как могла бы развиваться тропа поэта, ушедшего слишком рано для подведения итогов; остается уповать на справедливость всевидящего: что достаточно сложно сочетается с историей человечества и нашего мира…
Однако итоги жизни Прокошина очевидны: великолепные стихи, торжественно вписанные в свод поэзии русской, и если есть небесная антология поэтической подлинности, то лучшие из его сочинений — там.



СНЕЖНЫЕ ХЛОПЬЯ РАВИЛЯ БУХАРЕВА

Хлопья жизни ложатся в черную воду жизни…
Стихи могут возникать мазками, и плавно струится, резко разрывать пространство яви факелами в ночи, и приглушенно звучать — будто шелест доносится из-под земли…
Многими интонациями владел Р. Бухарев, но всегда оставаясь в пределах собственного, остроенного им, возведенного поэтического мира; многие интонации отличались глубиной, музыкальностью и красотою:

Озаренным гекзаметром я рассказал бы про это,
как ушел на заре, замышляя идти до заката…
Осязанье Казани подобно пути без возврата.
Осязанье Казани подобно любви без ответа.

А хлопья жизни опять ложатся в черную воду поэзии, и медленное таянье их оборачивается тонкими, как серебряные нити, стихами.

Когда вернусь в казанские снега,
мы разглядим друг друга в свете Бога,
и я пойму, о чем была туга,
и я пойму, зачем была дорога…

Медленная расшифровка жизни — не в этом ли суть поэтического делания?
Отчасти религиозного, порой бесшабашного, почти распущенного…
Сложные завитки орнамента — или ходы лабиринта?
Путь мысли — или тропа созидания образов?
Любой путь — от дороги дервиша до финтов нувориша — прочерчен до рождения, что осознать сложно, страшно…
Поэтому — лучше звук, лучше словесное обрамление яви:

Пора бы рассудить начистоту:
нуль — не умножить возведеньем в кубы.
Зеленый блеск в тропическом цвету
(зимой, cреди социализма Кубы,
блазнящей жаркой свежестью цветов,
пунцовых, словно негритянки губы)
затмит глаза, и ты уже готов
вечнозеленым любоваться древом,
самозабвенным праздником кустов,
карибским буруном и нежным небом…

Лучше оптические линзы поэзии, сквозь которые проходят лучи, хоть немного гармонизирующие пространство…



СРЕДНЕВЕКОВАЯ ЯРКОСТЬ ЕЛЕНЫ ШВАРЦ

Темное, тайное, средневековоликое: дебри языка, — и их лакуны, заполняемые резервами тех же дебрей:

Оглянулась, оборотилась.
Есть у церкви живот, есть и ноги,
По живот она в землю врылась,
А земля — грехи наши многи.

Глаза икон прожигают — и носитель языка, помноженный на талант поэта, ощущает это сильнее кого бы то ни было, вот так:

Из тела церкви выйдя вон,
В своем я уместилась теле,
Алмазные глаза икон
По-волчьи в ночь мою смотрели.

Самородные самоцветы слов вспыхивают не затем, чтобы погаснуть, и бездна обретает разные голоса, хотя любой из оных составлен из волокон соплетений, где клетки откровений дышат митохондриями смыслов.
Причудливо ткутся ассоциации у Е. Шварц; обогащаются многими оттенками, и звук рвется, как неравномерно идет жизнь — медленная в детстве, стремительная дальше.
Всюду всегда кто-то будет — но неужели неважно: ад это место, или рай?
Скворечня жизни часто раскалывается от возраста, но возникают новые, а стержни древесных стволов сколь понятны нам — насельникам своих скворечен?
Речки льются, играют слезы… Средневековое (по ее собственному определению) сознание Елены Шварц растило причудливые розы и рододендроны стихов — растило так, чтобы узор их способен был заткать участок пространства, отведенного ей и названного жизнью…



ХОРАЛЫ АНАСТАСИИ ХАРИТОНОВОЙ

…ибо даже заветные для поэта места связаны с ощущением сквозного ветра, продувающего реальность:

Пруды да известь монастырских башен —
Любимые, заветные места.
Лишь голос ветра так сегодня страшен,
Как будто вся земля давно пуста.

Ибо пустота заполняется только творчеством, как бы отчаянно не вибрировали внутри него струны одиночества, отчаяния, грусти — всего, что испытывает большинство, но поэтическая душа — а вернее, душа поэта — будет чувствовать острее, ибо напряжение проходящих через нее строк — дополнительная нагрузка ко всем нагрузкам мира.
И лампа керосиновая превращается в чудный ковчег детства — а само оно: ковчег ковчегов, символ защищенности и любви; и чистота снега союзна с чистотою детских строк — пусть до стихов еще расти и расти:

Я помню детство. Помню мелкий снег.
Чего душа у господа не просит!
Вдруг, словно дивный маленький ковчег,
К нам лампу керосиновую вносят.

Легкость и нежность строк Харитоновой свидетельствуют о силе и цельности личности ее — яркой и своеобразной, строившей, созидавшей свой поэтический мир — и миф — одновременно, пока трагедия не вошла в жизнь, оборвав ее, что не сможет никакая трагедия сделать со стихами.



АЛХИМИЯ, ХИМИЯ, ПОЭЗИЯ. К 10‑ЛЕТИЮ СМЕРТИ ВАДИМА РАБИНОВИЧА

История алхимии — науки столь же естественной, сколько и связанной с запредельным дерзновением человеческого духа, — химия и поэзия так соплелись в творчестве и жизни В. Рабиновича, что подобное сочетание заставляет думать о необходимости научного знания для художественного творческого дела.
Действительно, поэт, ограниченный традиционными темами, узок по определению, и, хотя Рабинович-поэт обращается к темам многим, именно расширение границ чувствуется чуть ли не в любом его стихотворении:

С куражу, очертя, невзирая…
Миновалися те времена.
А теперь я у самого края,
Но закраина мне не видна.

Закраина жизни…
Или дальний предел алхимического космоса, какой — посредством философского камня души — становится яснее таблицы умножения?
…и грустен "желтый мед янтаря", как грустна человеческая осень: но грустна, не означает трагична, ибо стихи распахнуты в такие параллели и меридианы всеобщности, что дух захватывает.
Специфика ритма — точно особость ритмики сердца, у Рабиновича идет она от разнообразных поэтических исканий первой трети двадцатого столетия, обогащаясь своими интонациями, давая прихотливый рисунок стиха, чья графичность — уже своеобразное искусство:

Что-то там предвещало подвох
И невидимое витало…
Жизнь застала меня врасплох,
Посреди июля застала.

Так разбитый вдрызг граммофон
Превращает мелодию танго
И внимающий ей баритон
В хрипы загнанного мустанга.

В стихах Рабиновича мерцает Сириус, и сыплет светом зима, расцветают хризантемы, и покачиваются, проплывая над нами, миры…
И творится его собственный мир — мир поэта Вадима Рабиновича.



Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru